Лишний - Страница 9


К оглавлению

9

Или с того мгновения, когда из толпы глянула на меня та, имя которой выплывет вскоре из потока воспоминаний.

Глава 7

Что такое оккупированный город, лежащий в глубоком тылу, знает каждый по многим источникам, нет поэтому нужды описывать населенный пункт в ранге бывшего областного центра. Добавить следует, что двух рот полевой жандармерии оказалось мало для поддержания нового порядка. Вермахт передал начальнику СД и полиции полк, ставший охранным, и мотоциклетную роту. Удалось наскрести три роты полицаев. Им по вечерам разрешили расходиться по домам, но без оружия. Немцы заигрывали с националистами всех мастей, но так окончательно и не решили, кому отдать предпочтение. В самом верном полку офицерский состав носил немецкую форму с немецкими знаками различий, но после того, как в лесу какая-то группа, многочисленная и хорошо вооруженная, внезапно сменила трезубец на красноармейскую звезду, немцы и верному полку перестали доверять, вывели его из города. Три генерала, полсотни полковников, уйма офицеров, советников и референтов. Их семьи, жившие в центре города. Театр, рестораны, кафе, пивные. Курсы переподготовки офицеров. Учебный истребительный полк на аэродроме в тридцати километрах. Куча контор с громкими вывесками. Свободная продажа самогона. Проституция, запрещенная в Германии, не поощрялась, но и не преследовалась. Патрули ночью не требовали у женщины документы, если она шла с офицером. Кредитный банк, филиал рейхсбанка. Магазины для немцев. Биржа труда.

И две газеты. Одна из них в мае начала из номера в номер печатать роман местного графомана. Творения его перед войной отвергались повсюду за халтурность (в предисловии газета в иных выражениях описывала мытарства автора, Миколы Погребнюка), с приходом немцев романист получил в Киеве признание, перебрался сюда, стал заведовать всей печатью, с помощью гестапо жестоко расправился с обидчиками и печатал теперь себя. Газеты шли нарасхват, за номер давали на рынке добрый шмат сала. Там, в романе, была несчастная любовь, неразделенная и страстная, испепеляющая и кровавая, там комсомолец (действие разворачивалось в 40-м году) полюбил девушку с косою, верующую девушку, скрывающую свою веру. И комсомолец был не простой: комсорг. И полюбил он девушку с первого взгляда, то есть на первом же комсомольском собрании. Были свидания в старом парке, девичий трепет, юношеская нетерпеливость, первый поцелуй и клятвы. Был злодей — секретарь райкома комсомола, дьявольской страстью воспылавший к комсомолке с косою и дважды, одержимый похотью, пытавшийся овладеть ею. Была и злая разлучница, секретарша предгорисполкома, соблазнившая героя, бичевался морально разложившийся комсорг, кутивший со злодейкой в роскошных апартаментах. А главный злодей, состоявший в тайном сговоре со злодейкой, обвинил комсорга в растрате членских взносов (два номера посвящались жарким дебатам на комсомольском собрании, где пылко выступила девушка с косою), драматические осложнения сопровождали каждый шаг героини, ищущей справедливости, бытовой детектив переплетался с элементами самого натурального секса (автор глядел в будущее), и справедливость торжествовала все-таки, ибо похоть злодея одолела его разум, он пришел в беседку над обрывом, не подозревая, что записка о свидании написана не девушкой, а героем, что возмездие неотвратимо…

Эту галиматью немецкий цензор одобрил. И над газетой всплакивали, ручьем лились слезы. Люди читали о жизни, им почти незнакомой. Полтора года всего прожили они при горисполкомах, но была эта жизнь не такой уж дальней, и сладким напоминанием о минувшем было описание танцев в клубе, толкотни на площади. Не так уж, оказывается, плохо жили! Более того: хорошо жили! Новый порядок, принесенный немцами, явно уступал старому. Да, кое-что плохое было, но это же свое плохое, свое, ссоры в семействе, и при райкомах не было ни облав, ни выстрелов, ни угонов в Германию. И приказы не вывешивали, по каждому пункту расстрел за неповиновение. Господи, скорей бы все кончилось! Кругом ведь такие злодеи, что секретарь райкома, с обрыва полетевший в реку, милый проказник. Восхитительная проза! Классика псевдоромантизма!

Петр Ильич, часто наезжавший в Краков и Львов, бойко писал и говорил по-польски. И здесь он не подкачал, украинский язык выучил по газете. До нас еще не дошли последние номера (со свиданием в парке), а он уже вынес заключение:

— Не Бунин, конечно…

Карточные знакомства дали ему ключи от квартиры очень удобной: входная дверь не просматривалась, этажом выше практикующий врач, зубодер. Три комнаты. Хозяин квартиры, местный адвокат, перед самой войной убыл в неизвестном направлении. Окна выходили в старый парк, напоминавший тот, в романе описанный.

— Не Бунин… — повторил Петр Ильич. Сложил газету, подошел к окну, я тоже. Смотрели на парк. Массивные решетки ограды, вековой толщины дубы и платаны, железные остовы разбитых скульптур. Солнце садилось. День кончался. Наступит другой, третий, приближая Петра Ильича к долгожданному событию. Москва откликнется, пришлет человека, экипирует Петра Ильича, и восстанет он из пепла, возродится, выйдет из небытия, заработает, завоюет.

— Эту квартиру я оставлю тебе, — сказал Петр Ильич, смотря уже в будущее.

Именно в этот момент, именно в ту секунду, когда он произнес эти слова, в меня вошла зазубренная, неизвлекаемая уверенность: промолчит Москва, не будет связника, не будет! И Петр Ильич никуда из этого города не уедет, и останется ему одно: самому решать судьбу свою… Откуда прилетела эта уверенность — не знаю, не навеяна она была и мелькнувшим воспоминанием о батальонном комиссаре. Но то, что в какой-то связи с графоманским творением находилась эта уверенность, — сомнений не было. Никакого, конечно, сходства не наблюдалось между судьбой Петра Ильича и бестолковыми страданиями романа, и тем не менее что-то связывало их. Что-то общее было, что-то, человеческим сознанием не постигаемое. Видимо, некая логика миропорядка, к которой тщетно пристраивается людской способ объяснения всего сущего, большого и малого, крючьями сцепила — помимо меня — разрозненные впечатления, факты и вымыслы, соткала из них ажурный мостик — и по мостику, где-то в глубинах мозга, прошуршала горькая для Петра Ильича мысль, которую я поостерегся высказать откровенно, прямо.

9