К семи вечера выяснили: Альбрехт — заядлый бильярдист и сразу после ужина пешком добирается до Люблинской улицы, до бильярдной в полуподвале дома, где расположились офицерские курсы переподготовки. На первом этаже — столовая, на втором — классные комнаты, на третьем — общежитие, контингент курсов — переменный, Шмидта никто почти не знает, Петр Ильич покрутится в столовой, спустится в полуподвал и из-за спин зевак всадит в затылок Альбрехта две пули, поднимется в столовую, доест поданное ему блюдо, потом…
«Потом» не будет, потому что бильярдная набита агентами гестапо и полиции, потому что фиксируются все входящие в бильярдную игроки и все выходящие, каждый человек на учете и зеваки смотрят не на шары. Петра Ильича надо перехватить где-то на подходе к полуподвалу.
Дважды проехали мимо бильярдной. Прикидывали так и эдак, рассчитывая дороги, по которым пойдет Петр Ильич. Остановились на варианте, наиболее присущем ему. Марш-агенту не раз приходилось проверять явки, прорываться сквозь заслоны, выставленные службой безопасности, появляться в нужном месте естественно и будто бы мимоходом. И ныне Петр Ильич изберет путь, не вызывающий подозрений. Заглянет в часовую мастерскую во дворе, посидит в ней, отлучится на минутку, сквозными подъездами подойдет к курсам с тыла.
Рассчитали, кажется, верно. С лестничной площадки третьего этажа хорошо просматривались и часовая мастерская, и подъезды дома, рассекавшего двор пополам. Двери мастерской открывались дважды. Вышел солдат, на ходу застегивая ремешок часов, потом — женщина с сумкой. Дома в этом квартале стояли мрачными, неприступными. Такие дома, наверное, до революции назывались доходными.
Откуда появился Петр Ильич, не понял ни я, ни Игнат. Он вдруг возник — и тут же заслонился кузовом громадного семитонного «Бюссинга», грузовик въезжал во двор и неуклюже разворачивался, окутываясь сизым дымком. Развернулся — и мы увидели Петра Ильича в дверях подъезда, уже открывающим дверь, уже потянувшим ее на себя, — и тут над ухом моим раздался выстрел, в момент, когда дверь начала закрываться. «Машину!» — крикнул Игнат, сбегая вниз.
Мы втащили его в «Опель», оглушенного и простреленного, и повезли. У дома он очнулся, узнал меня и выругался, сам поднялся в квартиру, сел, подставил сапог. Игнат не мог удержаться от хвастовства: «Вот так надо стрелять!.. Сантиметром ниже — и сапог продырявился бы!»
Кость была не задета, рану промыли и забинтовали. Петр Ильич злыми, беспощадными глазами смотрел на нас. Страдало, понятно, самолюбие, а его у него было хоть отбавляй, стонали и шейные позвонки, принявшие на себя рубящий удар Игната.
— Я был обязан!.. Обязан!.. — повторял он словно в беспамятстве, когда ему пытались мы объяснить, что за глупости натворил он и от какой беды спасен.
Как на собаке, зажила на нем рана. На третий день Петр Ильич пошел на службу — узнавать новости, подбирать крохи, из которых он умел лепить целое, и крохи эти с каждым днем уменьшались в размерах, усыхались до пылинок, не годных для мозаики. Пять двойных выстрелов напугали гарнизон, офицеры сделались угрюмыми, молчаливыми, подозрительными. Службы безопасности проверяли всех, кто в минуты убийств находился рядом с убитым, проверка шла методом исключения, обер-лейтенанта Шмидта из списка подозреваемых еще не вычеркнули. В поисках «браунинга» калибра 6,35 устраивались обыски наугад. Альбрехт ежевечерне наведывался в бильярдную и храбро постукивал по шарам.
Петр Ильич постарел — это бросалось в глаза.
Ни лишней морщинки, ни седого волоса, и тем не менее — постарел. За одну неделю тиканье времени в его организме убыстрилось до бега и топота. Он смотрелся эдак лет на тридцать восемь.
Все чаще дергался над правым глазом его какой-то нервик, прикладывание пальца к нему уже не помогало, Петр Ильич прислонял тогда лоб к стеклу окна, будто всматривался во что-то далекое, и высвистывал он теперь не маршевые мелодии, а мрачно-торжественные рулады из Вагнера.
О ветеринарном полковнике мы у него не спрашивали. Да и что спрашивать: задание не выполнено, операция провалена. Заговорил сам.
— Он евангелист. Ты не знаешь, что это такое. А жаль. О евангелизме своем он рассуждает вслух, и это очень интересно. Бог и Сатана, превращение одного в другого. Ситуации, когда Бог якшается с Сатаной, считая его Богом, а Сатана отвергает Бога в Боге. И варианты.
На такого Сатану, неразлучного с таким Богом, можно набрасывать любые одежды с любыми знаками различий. Евангелист освобождал нас от объяснений, и все же Игнат попытался как-то рассказать, почему обманули мы Петра Ильича. Слушать он не захотел. Но смирился, правоту нашу признал. Да и общая опасность окутывала нас. Надо было держаться вместе, чтоб не потеряться в черной мгле.
Временами на него нападали приступы озлобления. Он издевался над Игнатом, высмеивал его усы, утверждал, что еще в 40-м году видел в Варшаве его портреты, вывешенные немцами, и мальчишки пририсовывали Игнату усы. Обрушивался с бранью на меня. Потом охлаждался, бормотал какие-то извиняющие слова. Плохо, что он стал при немцах терять контроль над собою. Однажды устроил скандал, который кое-кто в «Хофе» назвал безобразным. И не в ресторане скандалил, а в клубе: махонькое недоразумение за карточным столом раздул до обвинений в шулерстве. Обер-лейтенант Шмидт, по слухам, разъяренно выхватил карты из рук соперника и швырнул их в лицо ему, орал что-то невообразимое, постыдное, по гарнизону пошла дурная слава о бузотере Шмидте, скандал кое-как замяли: у всех нервы!